лжен был удостовериться, что царский любимец Чичагов ни малейшего внимания не обратит на просьбу своего предшественника по командованию Дунайской армией и что если можно ждать сколько-нибудь существенной помощи и увеличения численного состава защищавшей московскую дорогу армии, то почти исключительно от московского и смоленского ополчений.
Как бы мы ни старались дать здесь лишь самую сжатую, самую общую характеристику полководческих достижений Кутузова, но, говоря о Бородине, мы допустили бы совсем непозволительное упущение, если бы не обратили внимания читателя на следующее. На авансцене истории в этот грозный момент стояли друг против друга два противника, оба отдававшие себе отчет в неимоверном значении того, что поставлено на карту. Оба делали все усилия, чтобы в решающий момент получить численное превосходство. Но один из них -- Наполеон, которому достаточно приказать, чтобы все, что зависит от людской воли, было немедленно и беспрекословно исполнено. А другой -- Кутузов, которого, правда, царь “всемилостивейше” назначил якобы неограниченным повелителем и распорядителем всех действующих против Наполеона русских вооруженных сил, оказывался на каждом шагу скованным, затрудненным и стесненным именно в этом гнетуще важном вопросе о численности армии. Он требует, чтобы ему как можно скорее дали новоформируемые полки, и получает от Александра следующее: “Касательно упоминаемого вами распоряжения о присоединении от князя Лобанова-Ростовского новоформируемых полков, я нахожу оное к исполнению невозможным”.
Кутузов знал, что, кроме двух армий, Багратиона и Барклая, которые поступили под его личное непосредственное командование 19 августа в Цареве-Займище, у него имеются еще три армии: Тормасова, Чичагова и Витгенштейна, -- которые формально обязаны ему повиноваться столь же беспрекословно и безотлагательно, как, например, повиновались Наполеону его маршалы. Да, формально, но не фактически. Кутузов знал, что повелевать ими может и будет царь, а он сам может не приказывать им, но только увещевать и уговаривать, чтобы они поскорее шли к нему спасать Москву и Россию. Вот что он пишет Тормасову: “Вы согласиться со мной изволите, что в настоящие критические для России минуты, тогда как неприятель находится в сердце России, в предмет действий ваших не может уже входить защищение и сохранение отдаленных наших Польских провинций”. Этот призыв остался гласом вопиющего в пустыне: армию Тормасова соединили с армией Чичагова и отдали под начальство Чичагова. Чичагову Кутузов писал: “Прибыв в армию, я нашел неприятеля в сердце древней России, так сказать под Москвою. Настоящий мой предмет есть спасение Москвы самой, а потому не имею нужды изъяснять, что сохранение некоторых отдаленных польских провинций ни в какое сравнение с спасением древней столицы Москвы и самих внутренних губерний не входит”.
Чичагов и не подумал немедленно откликнуться на призыв. Интереснее всего вышло с третьей (из этих бывших “на отлете” от главных кутузовских сил) армией--Витгенштейна. “Данного Кутузовым графу Витгенштейну повеления в делах не отыскалось”, -- деликатно замечает решительно ни в чем и никогда не укоряющий Александра Михайловский-Данилевский.
Нужна была бородинская победа, нужно было победоносное, истребляющее французскую армию непрерывное контрнаступление с четырехдневным ужасающим разгромом лучших наполеоновских корпусов под Красным, нужен был гигантски возросший авторитет первого и уж совсем бесспорного победителя Наполеона, чтобы Кутузов получил фактическую возможность взять под свою властную руку все без исключения “западные” русские войска и чтобы Александр убедился, что он уже не может вполне свободно мешать Чичагову и Витгенштейну выполнять повеления главнокомандующего. Тормасов, лишившись командования своей (3-й обсервационной) армией, прибыл в главную квартиру и доблестно служил и помогал Кутузову.
Путы, препятствия, западни и интриги всякого рода, бесцеремонное, дерзкое вмешательство царя в военные распоряжения, поощрявшееся сверху непослушание генералов -- все это превозмогли две могучие силы: беспредельная вера народа и армии в Кутузова и несравненные дарования этого истинного корифея русской стратегии и тактики. Русская армия отходила на восток, но она отходила с боями, нанося противнику тяжелые потери.
Но до лучезарных дней полного торжества армии пришлось пережить еще очень много: нужно было простоять долгий августовский день по колена в крови на Бородинском поле, шагать прочь от столицы, оглядываясь на далекую пылающую Москву, нужно было в самых суровых условиях в долгом контрнаступлении провожать незваных гостей штыком и пулей.
Цифровые показания, дающиеся в материалах Военно-ученого архива. (“Отечественная война 1812 г.”, т. XVI. Боевые действия в 1812 г., № 129), таковы: “В сей день российская армия имела под ружьем: линейного войска с артиллериею 95 тысяч, казаков -- 7 тыс., московского ополчения -- 7 тыс. и смоленского -- 3 тыс. Всего под ружьем 112 тыс. человек”. При этой армии было 640 артиллерийских орудий. У Наполеона числилось в день Бородина войска с артиллерией более 185 тысяч. Но как молодая гвардия (20 тысяч человек), так и старая гвардия с ее кавалерией (10 тысяч человек) находились все время в резерве и в сражении непосредственно участия не принимали.
Во французских источниках признают, что непосредственное участие в бою, если даже совсем не считать старую и молодую гвардию, с французской стороны принимало около 135--140 тысяч человек. Следует заметить, что сам Кутузов в своем первом же донесении царю после прибытия в Царево-Займище считал, что у Наполеона не то, что 185 тысяч, но даже и 165 тысяч быть не могло, а численность русской армии в этот момент он исчислял в 95 734 человека. Но уже за несколько дней, прошедших от Царева-Займища до Бородина, к русской армии присоединились из резервного корпуса Милорадовича 15 589 человек и еще “собранных из разных мест 2 000 человек”, так что русская армия возросла до 113 323 человек. Сверх того, как извещал Александр Кутузова, должно было прибыть еще около 7 тысяч человек.
Фактически, однако, готовых к бою, вполне обученных вооруженных регулярных сил у Кутузова под Бородином некоторые исследователи считают, едва ли точно, не 120, а в лучшем случае около 105 тысяч человек, если совсем не принимать во внимание в этом подсчете ополченцев и вспомнить, что казачий отряд в 7 тысяч человек вовсе не был введен в бой. Но ополченцы 1812 г. показали себя людьми, боеспособность которых оказалась выше всяких похвал.
Когда еще слабо обученные ополченцы подошли, то в непосредственном распоряжении Кутузова оказалось до 120 тысяч, а по некоторым, правда, не очень убедительным, подсчетам, даже несколько больше. Документы вообще расходятся в показаниях. Конечно, Кутузов отдавал себе полный отчет в невозможности приравнивать ополченцев к регулярным войскам. Но все-таки ни главнокомандующий, ни Дохтуров, ни Коновницын вовсе не снимали со счетов это наспех собранное ополчение. Под Бородином, под Малоярославцем, под Красным в течение всего контрнаступления, поскольку, по крайней мере, речь идет о личном мужестве, самоотвержении, выносливости, ополченцы старались не уступать регулярным войскам.
Русских ополченцев 12-го года успел оценить и враг. После кровопролитнейших боев у Малоярославца, указывая угрюмо молчавшему Наполеону на устланное телами французских гренадеров поле битвы, маршал Бессьер убедил Наполеона в полной невозможности атаковать Кутузова на занятой им позиции: “И против каких врагов мы сражаемся? Разве вы не видели, государь, вчерашнего поля битвы? Разве не заметили, с какой яростью русские рекруты, еле вооруженные, едва одетые, шли там на смерть?” А в обороне Малоярославца именно ополченцы играли значительную роль. Маршал Бессьер был убит в боях 1813 г.
Война 1812 г. не походила ни на одну из тех войн, которые до тех пор приходилось вести русскому народу с начала XVIII столетия. Даже во время похода Карла XII сознание опасности для России не было и не могло быть таким острым и широко распространенным во всех слоях народа, как в 1812 г.
Мы будем дальше говорить о контрнаступлении Кутузова, окончательно сокрушившем наполеоновское нашествие, а сейчас отметим тот любопытный, небывалый до тех пор факт, что еще до Бородина, когда громадные силы неприятеля неудержимым потоком шли к Шевардину, русские предпринимали одно за другим удачные нападения на отбившиеся отряды французов, истребляли фуражиров и, что самое удивительное, умудрялись в эти дни общего отступления русской армии брать пленных.
За четыре дня до Бородина, в Гжатске, Наполеон оставил непререкаемое документальное свидетельство, что он жестоко встревожен этими постоянными нападениями. Вот что приказал он разослать по армии своему начальнику штаба, маршалу Бертье: “Напишите генералам, командующим корпусами армии, что мы ежедневно теряем много людей вследствие недостаточного порядка в способе добывания провианта. Необходимо, чтобы они согласовали с начальниками разных частей меры, которые нужно принять, чтобы положить предел положению вещей, угрожающему армии гибелью. Число пленных, которых забирает неприятель, простирается до нескольких сотен ежедневно; нужно под страхом самых суровых наказаний запретить солдатам удаляться”. Наполеон приказал, отправляя людей на фуражировку, “давать им достаточную охрану против казаков и крестьян”.
Уже эти действия арьергарда Коновницына, откуда и выходили в тот момент партии смельчаков, приводивших в смущение Наполеона, показывали Кутузову, что с такой армией можно надеяться на успех в самых трудных положениях.
Кутузов не сомневался, что предстоящее сражение будет стоить французской армии почти стольких же потерь, сколько и русской. На самом деле после сражения оказалось, что французы потеряли гораздо больше. Тем не менее решение Кутузова осталось непоколебимым, и нового сражения перед Москвой он не дал.
Как можем мы теперь с полной уверенностью определять основные цели Кутузова? До войны 1812 г., в тех войнах, в которых Кутузову приходилось брать на себя роль и ответственность главнокомандующего, он решительно никогда не ставил перед собой слишком широких конечных целей. В 1805 г. никогда не говорил о разгроме Наполеона, о вторжении во Францию, о взятии Парижа,-- т. е. о всем том, о чем мечтали легкомысленные царедворцы в ставке императоров Александра I и Франца I. Или, например, в 1811 г. он вовсе не собирался брать Константинополь. Но теперь, в 1812 г., положение было иным. Основная цель повелительно ставилась всеми условиями войны: закончить войну истреблением армии агрессора. Трагизм всех губительных для французов ошибок и просчетов Наполеона заключался в том, что он не понял, до какой степени полное уничтожение его полчищ является для Кутузова не максимальной, а минимальной программой и что все грандиозное здание всеевропейского владычества Наполеона, основанное на военном деспотизме и державшееся военной диктатурой, заколеблется после гибели его армии в России. И уже тогда может стать исполнимой в более или менее близком будущем и другая (“максимальная”) программа: именно уничтожение его колоссальной хищнической империи.
Программа нанесения тяжелого удара армии врага, с которой Кутузов, не высказывая ее в речах, явился в Царево-Займище, начала осуществляться в первой своей части у Шевардина и под Бородином. Несмотря на то, что уже кровавое побоище под Прейсиш-Эйлау 8 февраля 1807 г. показало Наполеону, что русский солдат несравним с солдатом какой бы то ни было другой армии, шевардинский бой поразил его, когда на вопрос, сколько взято пленных после длившихся целый день кровопролитных схваток, он получил ответ: “Никаких пленных нет, русские в плен не сдаются, ваше величество”.
А Бородино на другой день после Шевардина затмило все сражения наполеоновской долгой эпопеи: оно вывело из строя почти половину французской армии.
Вся диспозиция Кутузова была составлена так, что французы могли овладеть сначала Багратионовыми флешами, а затем Курганной высотой, защищавшейся батареей Раевского, лишь ценой совсем неслыханных жертв. Но дело было не только в том, что к этим основным потерям прибавились еще новые потери в разных иных пунктах великой битвы; дело было не только в том, что около 58 тысяч французов остались на поле боя и между ними 47 лучших генералов Наполеона, -- дело было в том, что уцелевшие около 80 тысяч французских солдат совсем уже не походили по духу и настроению на тех, кто подошел к Бородинскому полю. Уверенность в непобедимости императора пошатнулась, а ведь эта уверенность до этого дня никогда не покидала наполеоновскую армию -- ни в Египте, ни в Сирии, ни в Италии, ни в Австрии, ни в Пруссии и нигде вообще. Не только безграничная отвага русских людей, отразивших 8 штурмов у Багратионовых флешей и несколько подобных же штурмов у батареи Раевского, изумила видавших виды наполеоновских гренадеров, но они не могли забыть и постоянно потом вспоминали момент незнакомого им до того чувства паники, охватившей их, когда внезапно, повинуясь никем не предвиденному -- ни неприятелем, ни даже русским штабом -- приказу Кутузова, Платов с казачьей конницей и Первый кавалерийский корпус Уварова неудержимым порывом налетели на глубокие тылы Наполеона. Сражение окончилось, и Наполеон первым отошел от места грандиозного побоища.
Первая цель Кутузова была достигнута: у Наполеона осталось около половины его армии. В Москву он вошел, имея, по подсчету Вильсона, 82 тысячи человек. Отныне для Кутузова были обеспечены долгие недели, когда, отойдя в глубь страны, можно было численно усилить кадры, подкормить людей и лошадей и восполнить бородинские потери. А главный, основной стратегический успех Кутузова при Бородине и заключался в том, что страшные потери французов сделали возможным пополнение, снабжение, реорганизацию русской армии, которую главнокомандующий затем и двинул в грозное, сокрушившее Наполеона контрнаступление.
Наполеон не потому не напал на Кутузова при отступлении русской армии от Бородина к Москве, что считал войну уже выигранной и не хотел попусту терять людей, а потому, что он опасался второго Бородина, так же как опасался его впоследствии, после сожжения Малоярославца. Действия Наполеона определяла также уверенность в том, что после занятия Москвы будет близок мир. Но, повторяем, не следует забывать того, что, можно сказать, на глазах у Наполеона русская армия, увозя с собой несколько сот уцелевших пушек, отступала в полнейшем порядке, сохраняя дисциплину и боевую готовность. Этот факт произвел большое впечатление на маршала Даву и на весь французский генералитет.
Кутузов мог надеяться, что если бы Наполеон вздумал внезапно напасть на отступавшую русскую армию, то опять было бы “дело адское”, как фельдмаршал выразился о шевардинском бое в своем письме от 25 августа к жене Екатерине Ильиничне.
Наполеон допускал успех французов в возможном новом сражении под Москвой, очень для него важном и желательном, однако отступил перед риском предприятия. Это был новый (отнюдь не первый) признак, что французская армия была уже совсем не та, какой она была, когда Кутузов, идя из Царева-Займища, остановился около Колоцкого монастыря и заставил Наполеона принять сражение там и тогда, когда и где это признал выгодным сам Кутузов.
В значительной степени не только непосредственный, но и конечный стратегический успех замышленного удара, который Кутузов хотел перед Бородином нанести Наполеону на путях движения французской армии к Москве, зависел от правильного разрешения проблемы: кому раньше удастся восполнить те серьезные потери, которые, безусловно, обе армии понесут в предстоящем генеральном сражении? Успеют ли прибыть к Наполеону подкрепления из его тылов раньше, чем у Кутузова после неизбежного страшного побоища снова будет в распоряжении такая вооруженная сила, как та, которая встретила его радостными кликами в Цареве-Займище? Кутузов при решении этой жизненно важной задачи обнаружил в данном случае гораздо больший дар предвидения, чем его противник. Обе армии вышли из Бородинского боя ослабленными; но не только не одинаковы, а совершенно различны были их ближайшие судьбы: несмотря на подошедшее к Наполеону крупное подкрепление, пребывание в Москве с каждым днем продолжало ослаблять армию Наполеона, а в эти же решающие недели кипучая организаторская работа в Тарутинском лагере с каждым днем восстанавливала и умножала силы Кутузова. Мало того, во французской армии смотрели и не могли не смотреть на занятие Москвы как на прямое доказательство, что война приходит к концу и спасительный мир совсем близок, так что каждый день в Москве приносил постепенно усиливавшиеся беспокойство и разочарование. А в кутузовском лагере царила полная уверенность, что война еще только начинается и что худшее осталось позади. Стратегические последствия русской бородинской победы сказались прежде всего в том, что наступление врага на Россию стало выдыхаться и остановилось без надежды на возобновление, потому что Тарутино и Малоярославец были прямым и неизбежным последствием Бородина.
Твердое сохранение русских позиций к концу боевого дня было зловещим предвестием для агрессора. Бородино сделало возможным победоносный переход к контрнаступлению.
В этих-то дальнейших последствиях сказывалось, что Бородино было не только имевшей капитальное значение стратегической, но и великой моральной победой русской армии, и очень плох тот историк, который способен это недооценивать. Неприятель после Бородина стал выдыхаться и постепенно подвигаться к гибели. Уже под Тарутином и под Малоярославцем Наполеон и его маршалы (прежде всего Бессьер) поняли, что бородинская смертельная схватка не кончена, а продолжается, хоть и с большим перерывом. Вскоре они увидели, что она будет продолжаться и усиливаться и дальше и что “перерывы” будут становиться все короче, а после Красного совсем исчезнут и роздыха не будет вовсе. Имея перед собой противника, не знавшего тогда соперников в Европе, Кутузов доказал и до и после Бородина, что и с фактором времени также он умеет считаться гораздо лучше, чем Наполеон.
Кутузов назвал в донесении царю позицию, на которой разразилась великая битва, лучшей, -- конечно, из возможных в том положении, в каком он находился, раз он решил остановить дальнейшее отступление и дать немедленно бой.
Позиция была выбрана, и уже на рассвете 22 августа Кутузов, объехав ее, сделал распоряжение, которое Наполеоном предвидено не было: главнокомандующий решил еще до генеральной битвы задержать явно накапливавшиеся неприятельские силы против русского левого фланга и использовать для этого холмы и пригорки у деревни Шевардино. 24 и 25 августа здесь происходил кровопролитный бой, в котором французы с большими потерями отбрасывались от выстроенного по непосредственной инициативе Кутузова 22--23 августа большого редута.
Русские отошли от Шевардина по приказу, лишь когда оказалось уже бесполезным задерживать наступающего неприятеля и когда работы по укреплению Семеновского и Курганной высоты были почти закончены.
Наполеон был раздражен и обеспокоен героической стойкостью шевардинской обороны и объявил, что если русские не сдаются, а предпочитают, чтобы их убивали, то их и должно убивать. Он вообще по мере приближения решающей битвы как будто утрачивал свою способность держать себя в руках. Так, он не воспрепятствовал варварскому сожжению и разгрому французской армией г. Гжатска (который был совершенно цел до той поры) и вообще допускал такие (вредные прежде всего для французской армии) безобразия и неистовства, против чего еще незадолго до того боролся, конечно, не из человеколюбия, которым никогда не грешил, а из прямого расчета.
Кутузов, следя с близкого расстояния за шевардинской операцией, предугадав, что Наполеон обрушится прежде всего на левый фланг, какие бы диверсионные действия он ни предпринимал в других местах, поручил защиту левого фланга. Семеновских флешей и других укрепленных тут пунктов тому, на кого всегда возлагал наибольшие надежды,--Багратиону. И дорого достались флеши французам, когда безнадежно тяжело раненного героя унесли с поля битвы.
В течение всего боя Кутузов являлся в полном смысле слова мозгом русской армии. В течение всей борьбы за Семеновские (Багратионовы) флеши, потом за Курганную высоту, потом во время блестящего разгрома конницы Понятовского, наконец, при прекращении битвы к нему и от него мчались адъютанты, привозившие ему реляции и увозившие от него повеления.
В борьбе за так называемую Курганную высоту (“батарея Раевского”), где уже после Семеновского сосредоточились все усилия боровшихся сторон, конечный “успех” французов тоже крайне близко походил на истребление лучших полков Наполеона, еще уцелевших от повторных убийственных схваток у Багратионовых флешей. Приказ Кутузова был категоричен: еще за два дня до Бородина, 24 августа (в первый день борьбы у Шевардинского редута), главнокомандующий подписал свою памятную диспозицию к предстоящему сражению. “При сем случае, -- писал Кутузов, -- неизлишним почитаю представить гг. главнокомандующим, что резервы должны быть сберегаемы сколько можно долее, ибо тот генерал, который сохранит еще резерв, не побежден”.
В этих словах раскрывается не только Кутузов как генерал, который готов встретить в генеральном бою такого противника, как Наполеон, но и как вождь будущего контрнаступления, который хотя и пишет в этой диспозиции также и о том, как поступать “на случай неудачного дела”, но твердо знает,
что и в этом “случае” конечную “неудачу” потерпит не Россия, но напавший на нее агрессор и “резервы” сыграют еще свою колоссальную роль.
Ввиду клеветнических усилий иностранной историографии представить Бородино как победу Наполеона считаю нужным подчеркнуть следующее. Наполеон не только первый отступил от долины кровавого побоища, но он отдал одновременный приказ отступать со всех пунктов, занятых французами с такими убийственными жертвами в течение дня: и от Багратионовых флешей, и от курганной батареи Раевского, и от села Бородина. Кто это решился сделать на глазах у своей армии, почти половина которой лежала в крови и во прахе? Наполеон, для которого сохранение репутации непобедимости в глазах солдат было превыше всего. И когда он это сделал? За несколько часов до приказа Кутузова. Закревский, состоявший при Барклае де Толли, показывал впоследствии Михайловскому-Данилевскому письменное повеление Кутузова, отданное тотчас после битвы Барклаю: оставаться на поле боя и распоряжаться приготовлениями к битве “на завтрашний день”. Только уже почти в середине ночи (после 11 часов) решение Кутузова изменилось. Явился Дохтуров. “Поди ко мне, мой герой, и обними меня. Чем может государь вознаградить тебя?” Но Дохтуров ушел с Кутузовым в другую комнату и рассказал о потерях в багратионовской (бывшей “второй”) армии, защищавшей флеши. Кутузов тогда только велел отступать. Ни одного француза уже давно не было ни на поле боя, ни в ближайших окрестностях.
Есть неопровержимое свидетельство, исходящее от самого Наполеона, что Бородино вселило в него немалую тревогу, круто изменило все его ближайшие планы. Тотчас почти после битвы, сосчитав свои ужасающие потери, Наполеон отправил приказ маршалу Виктору идти немедленно в Смоленск, а оттуда на Москву. Вплоть до вступления в Москву Наполеон не знал, не даст ли Кутузов новой битвы. Он приказывал стягивать войска поближе к направлению Можайск--Москва. Успокаивая Виктора тем, что русские под Бородином “поражены в самое сердце”, он все-таки своими распоряжениями показывал маршалам и свите, что вовсе не уверен в успехе “второй” битвы под Москвой. Эта осторожность сменилась самоуверенностью и бахвальством, когда император удостоверился, что Москва покинута и что Кутузов отошел довольно далеко. Но тут он впал в грубую ошибку, крайне преувеличив дальность расстояния между лагерем (где остановился Кутузов со своей армией) и Москвой. С этой иллюзией он довольно долго не желал расставаться.
Русская армия приблизилась к деревне Фили. В жизни Кутузова наступил момент, тяжелее которого он не переживал никогда, ни раньше, ни позже.
1 (13) сентября 1812 г. по приказу Кутузова собрались командующие крупными частями, генералы русской армии. Кутузов, потерявший в боях глаз, удивлявший своей храбростью самого Суворова, герой Измаила, мог, разумеется, презирать гнусные инсинуации своих врагов вроде нечистого на руку Беннигсена, укорявших, за спиной, конечно, старого главнокомандующего в недостатке смелости. Но ведь и такие преданные ему люди, как Дохтуров, Уваров, Коновницын, тоже высказывались за решение дать неприятелю новую битву. Кутузов, конечно, знал, что не только ненавидящий его царь воспользуется сдачей Москвы, чтобы свалить свою вину на Кутузова, но что и многие беззаветно ему верящие могут поколебаться. И для того, чтобы сказать слова, которые он произнес к концу совещания, необходимо было мужество гораздо большее, чем стоять перед неприятельскими пулями и чем штурмовать Измаил: “Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну, но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия”. До голосования дело не дошло. Кутузов встал и объявил: “Я приказываю отступление властью, данною мне государем и отечеством”. Он сделал то, что считал своим священным долгом. Он приступил к осуществлению второй части своей зрело обдуманной программы: к уводу армии от Москвы.
Только те, кто ничего не понимает в натуре этого русского героя, могут удивляться тому, что Кутузов в ночь на 2 сентября, последнюю ночь перед оставлением Москвы неприятелю, не спал и обнаруживал признаки тяжелого волнения и страдания. Адъютанты слышали ночью плач. На военном совете он сказал: “Вы боитесь отступления через Москву, а я смотрю на это как на провидение, ибо это спасает армию. Наполеон, как бурный поток, который мы еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет”. В этих словах он не развил всей своей глубокой, плодотворной, спасительной мысли о грозном контрнаступлении, которое низринет агрессора с его армией в пропасть. И хотя он твердо знал, что настоящая война между Россией и агрессором -- такая война, которая логически должна окончиться военным поражением и политической гибелью Наполеона, -- еще только начинается, он, русский патриот, прекрасно понимая стратегическую, политическую, моральную необходимость того, что он только что сделал в Филях, мучился и не мог сразу привыкнуть к мысли о потере Москвы.
2 сентября русская армия прошла через Москву и стала от нее удаляться в восточном направлении -- по Рязанской (сначала) дороге.
Здесь, в специально посвященной общей характеристике Кутузова работе, пока достаточно сказать о московском пожаре лишь несколько слов.
Что историческая, моральная, политическая ответственность за пожар и конечный варварский разгром Москвы лежит полностью на Наполеоне и ни на ком другом, в этом, конечно, нет и не может быть сомнения. Грандиозный пожар Москвы, несколько спутавший карты Наполеона тотчас после вступления французской армии в Москву, не был тогда, в начале сентября, им организован, потому что в тот момент это было ему невыгодно.
Но все знали, что в октябре, перед уходом, он совершенно умышленно, в виде отместки, окончательно разорял город и не желал оставить в нем камня на камне.
Современники были долго под впечатлением ужасающего вида Москвы, потрясшего их, когда они вернулись в старую столицу. Вот что пишет Дмитрий Трощинский Кутузову 10 декабря 1812 г.: “Горестно жалеете вы, что не могли отстоять первопрестольного города нашего. Конечно, несказанно жаль, но что может бороться против судьбы? и льзя ли предположить, чтобы враг, пощадивший толико столиц, готовится хладнокровно излить на Москву всю ярость свою?”
Он пишет, уже зная о планомерных поджогах, учиненных французской армией при ее уходе в середине октября с прямого разрешения Наполеона, собиравшегося взорвать Кремль и уже приступившего к выполнению этого намерения. Но занявшая Москву солдатчина уже с самого начала оккупации в сентябре неистово жгла и грабила город, не ожидая специальных приказов.
Что могли найтись и нашлись среди оставшегося населения и такие русские люди, которые захотели любым способом лишить захватчика его добычи, -- в этом в глазах многих современников не было ничего невероятного. Наполеон очутился не на ожидаемой хорошо снабженной зимовке, которой он манил голодную армию, а на пожарище. Этот факт порождал самые разнообразные объяснения и создавал много слухов. В частности, слухи об участии населения в поджогах пошли по стране уже вскоре после события, и взятый из жизни пушкинский Рославлев ярко отразил, как эти слухи тогда понимались и принимались. А о настроениях части русских людей в Москве дает понятие поступок тех, которые, обрекши себя на безусловную гибель, заперлись в Кремле 2/14 сентября и, дав несколько выстрелов по коннице Мюрата, были все изрублены французами.
Вокруг пожара Москвы образовались и быстро наслаивались предания, возникали рассказы, слагались легенды в стихах и прозе. Передавалась от поколения к поколению известная традиция, не прерывавшаяся начиная от Пушкина и кончая волнующим памятным письмом трудящихся города Москвы, поданным И. В. Сталину в торжественный день празднования 800-летия Москвы в 1947 г., где речь идет о героической борьбе москвичей огнем и мечом против захватчика во время оккупации города и о значении этой борьбы.
Обращаясь к непосредственно интересующему нас выводу из всего сказанного, мы должны признать без колебаний, что и с политической, и с моральной, и с международно-правовой точки зрения в сожжении и разгроме Москвы всецело виновен агрессор, с завоевательными целями напавший на Россию и введший в Москву свою грабительскую орду, после того как она предварительно сожгла, разорила и беспощадно опустошила ряд русских городов, сел и деревень. Если в самой Москве Наполеон окончательно разнуздал свою солдатчину и сам непосредственно включился в дело разгрома города не в сентябре, а в октябре, уже незадолго перед уходом, то это объясняется исключительно тем, что в сентябре, войдя в Москву, он еще надеялся найти и использовать продовольственные запасы и фураж, а убедившись в провале своего расчета, он отомстил Москве сугубыми зверствами. И никакие ухищрения не могут снять с памяти Наполеона этого пятна, так же как ничем не изгладить клеймящих слов Кутузова, сказанных прибывшему в его лагерь наполеоновскому посланцу генералу маркизу Лористону 5 октября 1812 г., что со времен татарщины русский народ не знал такой варварской агрессии, как наполеоновская.
Совершенно независимо от строго научного критического обследования всей документации, прямо относящейся в той или иной степени к выяснению непосредственных причин пожаров, должно признать, что история возникновения вышеуказанной традиции, ярко отразившейся в поэзии и искусстве, заслуживала бы специального историко-литературного анализа, хотя сама по себе она, конечно, не может иметь значения сколько-нибудь решающего фактического, документального аргумента при выяснении поставленного вопроса.
Следует заметить, что в солдатских песнях пожар и разорение Москвы приписываются исключительно неприятелю: “Француз Москву разоряет, с того конца зажигает”. Песня ратников тверского ополчения, распевавшаяся уже в конце войны, говорит: “Начался грабеж неслыханный, загорелись кровы мирные, запылали храмы Божий”. Поется и о разоренной путь - дорожке “от Можая до самой Москвы”: “Уж и ворог шел до самой Москвы, разоренная белокаменная огнем спалена, ой да спалена”.
Сочинялись песни и в Тарутинском лагере. Тут сначала говорится, как “ночь темна была и не месячна, рать скучна была и не радостна” и как ратники “оплакивали мать родимую, мать-кормилицу, златоглавую Москву-матушку”. Но тут же звучат и бодрые мотивы, ждут возобновления активных военных действий: “Не боимся мы французов, штык всегда востер у нас, лишь бы батюшка Кутузов допустил к ним скоро нас!” Слышится предчувствие победы: “Постараемся все, ребятушки, чтобы сам злодей на штыке погиб, чтоб вся рать его здесь костьми легла, ни одна б душа иноверная не пришла назад в свою сторону”.
Об упомянутом выше свидании Кутузова с Лористоном именно тут, забегая вперед, уместно напомнить хоть в нескольких словах. В разгар работ по подготовке активных действий против выдвинутого вперед отряда Мюрата Кутузову доложили о приезде в Тарутинский лагерь специально командированного Наполеоном генерала маркиза (в некоторых документах он неточно назван графом) Лористона. Это была последняя из упорных и одинаково неуспешных попыток Наполеона войти в сношения с Александром и поскорее заключить мир. Провал первой попытки (с генералом Тучковым - третьим в Смоленске) и второй (с И. А. Яковлевым -- в Москве) раздражал и смущал императора, привыкшего, чтобы у него просили мира, а не самому просить мира. Но положение на этот раз, в октябре, среди московского пожарища, было таково, что о самолюбии приходилось забыть.
Наполеон сначала хотел послать к Кутузову Коленкура, долго бывшего императорским послом при Александре, но Коленкур, при всей преданности Наполеону, отказался ввиду явной безнадежности попытки. Был позван Лористон, в свое время заменивший Коленкура на посольском посту в Петербурге. Лористон заикнулся было о том, что Коленкур прав, но тут Наполеон оборвал разговор прямым приказом: “Мне нужен мир, он мне нужен абсолютно, во что бы то ни стало. Спасите только честь”. Лористон немедленно отправился к русским аванпостам.
Вопрос о приеме Лористона и, главное, о предстоящем разговоре с ним был решен Кутузовым без всяких признаков колебаний, и только злобствовавший на Кутузова английский обершпион Роберт Вильсон мог подозревать Кутузова, что тот хочет, встретившись на аванпостах с глазу на глаз с Лористоном, войти с французами в мирные переговоры, без ведома и против воли царя и его союзников (Англии).
Мы уже знаем по всем свидетельствам и по словам самого Кутузова, сказанным перед сражением под Красным французскому военнопленному Пюибюску, что главнокомандующий делал все возможное, чтобы подольше задержать Наполеона в Москве. Поэтому он нашел вполне целесообразным не только весьма вежливо принять Лористона, но и обещать ему отправить императору Александру все, что ему передаст Лористон. Это обеспечило прежде всего долгую проволочку. Пустить самого Лористона в Петербург Кутузов решительно отказался.
По существу же ответ Кутузова не мог вызывать никаких недоразумений: никакой речи о мире с Наполеоном в данный момент быть не могло. На жалобы Лористона относительно обхождения русских крестьян с французами, попадавшими в их руки, фельдмаршал ответил, что русский народ “отплачивает французам той монетой, какой должно платить вторгнувшейся орде татар под командой Чингисхана”. Эта мысль была повторена.
Доклад вернувшегося от Кутузова в Кремль генерала Лористона показал Наполеону, что надежды на компромиссный мир беспочвенны. Но мир был абсолютно невозможен -- более невозможен, чем когда бы то ни было, -- уже тогда, когда кутузовские полки 2 (14) сентября покидали Москву. Великой, неоцененной драгоценностью было в эти тяжкие дни нисколько не пошатнувшееся, беззаветное доверие народа и армии к Кутузову. Это доверие выдержало и превозмогло все испытания.
Отступающая русская армия по ночам видела громадное зарево горящей старой столицы, и Кутузов глядел и глядел на него. У фельдмаршала с гневом и болью вырывались изредка на этом пути обеты отмщения; его сердце билось в унисон с сердцем русской армии.
Армия не предвидела, что хоть много ей еще предстоит жесточайших испытаний, но что настанет, наконец, день 30 марта 1814 г., когда русские солдаты, подходя к Пантенскому предместью, будут восклицать: “Здравствуй, батюшка Париж! Как-то заплатишь ты за матушку-Москву?” Глядя на московское зарево, Кутузов знал, что день расплаты рано или поздно наступит, хотя и не знал, когда именно, и не знал, доживет ли он до этого дня.
Тон отношения двора и царедворцев, а отчасти и кое-кого из штаба (начиная, например, с Беннигсена) к Кутузову после оставления Москвы был дан прежде всего в двух исходивших от царя документах: в письме к Кутузову от 7 сентября и в письме к графу П. А. Толстому от 8 сентября. “С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от московского главнокомандующего (Ростопчина. -- Е. Т.) печальное известие, что вы решились с армией оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание наше усугубляет мое удивление. Я отправляю с сим ген.- ад. князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь несчастной решимости”. Так писал царь фельдмаршалу. А на другой день он писал П. А. Толстому о решении Кутузова: “Причина сей непонятной решимости остается мне совершенно сокровенной, и я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети”.
Подобные выходки (а это еще были более или менее сдержанные) поощряли, конечно, к писанию писем Александру с жалобами на фельдмаршала и с прямыми намеками на необходимость отнять у него командование. И не только Беннигсен и Вильсон изощрялись. Барклай дал волю долго и очень старательно сдерживаемому порыву ревности и обиды в своем длиннейшем французском письме к царю от 24 сентября. Здесь он не только всячески чернит и унижает Кутузова, но решается утверждать, что если бы у него, Барклая, не отняли командования, то он “дал бы сражение, но не у Можайска, а между Гжатском и Царевым-Займищем... И я уверен, что разбил бы неприятеля”. Ненависть и обида так душат Барклая, что он совсем не понимает, в какое курьезное положение ставит себя этой запоздалой интригой. Барклай никогда не понимал, что при всех своих достоинствах равняться или соревноваться с Кутузовым по своим стратегическим или каким бы то ни было другим талантам -- значит делать себя без всякой нужды смешным.
Тарутинская организаторская деятельность Кутузова сама по себе была таким подвигом ума и энергии, явилась таким могучим фактором грядущих побед, что она одна могла бы увенчать лаврами Кутузова как замечательнейшего военного организатора.
Если Наполеон, очень понимавший толк в военном деле, гордился своим Булонским лагерем, созданным им в 1803--1805 гг., то разве можно сравнивать по трудности дела создание этого лагеря с организаторским подвигом Кутузова? У Наполеона в распоряжении были рабски подчинявшиеся ему Франция, вся западная и часть центральной и южной Германии, вся северная и средняя Италия, давно подчиненная Голландия, давно захваченная Бельгия, вся промышленность, вся торговля этих богатых стран. У него была исправная, исключительно ему повиновавшаяся военная администрация, налаженный бюрократический механизм, и он был неограниченным владыкой.
У Кутузова всего этого не было. В его распоряжении сначала находилась только довольно сильно разоренная часть западной, восточной и центральной России. Кроме того, Кутузов должен был с полным успехом завершить создание нового превосходного войска на глазах у расположенной в двух шагах от него хоть и потрепанной, но еще сильной армии Наполеона, которая имела пока непрерывную коммуникацию со своими обширнейшими, хоть и далекими, западноевропейской и польской базами. Поэтому Кутузов в Тарутине не мог работать так спокойно, как Наполеон в Булони, отделенный Ламаншем от неприятеля, который его боялся.
Наконец, Наполеон в своем Булонском лагере был самодержавным государем, а Кутузов в разгар работы в Тарутине должен был выслушивать нелепые и дерзкие “советы” царя -- поскорее начинать военные действия, не мешкать и т. п. Ему приходилось считаться с царскими шпионами и клевретами, успокаивать тревоги затесавшегося в его главную квартиру Вильсона и т. п. Царь и тут ему мешал, явно считая себя вправе в тот момент говорить с Кутузовым еще более сухим, нетерпеливым, раздражительным тоном, чем прежде.
Кутузов начал немедленно укреплять свою тарутинскую позицию и сделал ее неприступной. Затем Кутузов непрерывно пополнял свою армию, в которой уже перед тарутинским сражением насчитывалось до 120 тысяч человек. Особое внимание уделялось организации ополчения. После Бородина Кутузов мог определенно приравнивать ополчение к таким войскам, которые после сравнительно краткого обучения могли считаться частью регулярной армии. Деятельно собирались запасы. Артиллерия у Кутузова к концу тарутинского периода была гораздо сильнее, чем у Наполеона. По минимальным подсчетам, у русских было от 600 до 622 орудий, у Наполеона -- около 350--360. При этом у Кутузова была хорошо снабженная конница, а у Наполеона не хватало лошадей даже для свободной перевозки пушек. Конница французов вынуждена была все более и более спешиваться. Деятельно готовился переход от активной обороны к предстоявшему выступлению.
В Тарутине и после Тарутина и особенно после Малоярославца Кутузов очень большое внимание уделял и сношениям с партизанскими отрядами и вопросу об увеличении их численности. Он придавал громадное значение партизанам в предстоящем контрнаступлении. И сам он в эти последние месяцы (октябрь, ноябрь, первые дни декабря 1812 г.) обнаружил себя как замечательный вождь не только регулярных армий, но и партизанского движения.
При таких-то условиях 6 (18) октября 1812 г. Кутузов начал и выиграл бой, разгромив большой “наблюдательный” отряд Мюрата. Это была победа еще пока только начинавшегося контрнаступления... Победа первая, но не последняя!
Приказы Кутузова, быстро создавшего новую могучую армию и громадные запасы, исполнялись с большим рвением, с усердием и охотой, так, как исполняются боевые задания рвущимися в бой солдатами. Полки регулярные и полки ополченские были полны гнева, жажды отплатить за Москву, отстоять Родину.
Через несколько дней Малоярославец показал Наполеону, какова возникшая в Тарутине армия. Организовывалась и усиливалась под зорким наблюдением главнокомандующего и партизанская сила.
Глубокомысленные размышления французских историков о причинах “совпадения” тарутинского боя с уходом Наполеона из Москвы могут с успехом быть заменены самой удобопонятной формулой: император сразу же сообразил, что Кутузов снова начинает по своей инициативе умолкшую после Бородина войну регулярных армий. Что война “нерегулярная”, партизанская, не прекращалась ни на один день после Бородина, он знал очень хорошо. Французы вышли из Москвы. “В Калугу! И смерть тем, кто воспрепятствует!”--воскликнул Наполеон.
Бой под Малоярославцем имел колоссальное значение в истории контрнаступления. По своему значению в истории войны он стоит непосредственно вслед за Бородином. После восьми отчаянных атак и сожжения Малоярославца Наполеон оказался перед грозной альтернативой: либо решиться на генеральный бой, либо сейчас же, с калужских путей, ведших на юг, сворачивать на северо-запад, к Смоленску. Он не решился идти в Калугу. Кутузов стал перед ним стеной.
Армия Кутузова была в этот момент больше и лучше, причем кавалерия и артиллерия французов, если исключить гвардию (да и то с оговорками), были снабжены и боеспособны несравненно хуже русских. Не в Москве, а в Малоярославце началась бедственная стадия наполеоновского отступления, а победоносный фазис кутузовского контрнаступления обозначился уже в Тарутине. Наполеон именно тут, под Малоярославцем, окончательно убедился в непоправимости своего реального поражения под Бородином, которое в его бюллетенях и в письмах к Марии-Луизе так легко было превращать в победу. Бородино убило одну половину его армии физически, а другую -- морально. Кутузов же стоял перед ним во всеоружии, во главе более сильной русской армии, чем та, которая была при Бородине, и самое главное -- армии, одушевленной неутолимым чувством гнева к врагу и полной веры в своего старого вождя.
Наполеон в первый раз в жизни ушел от генерального боя и пошел по Смоленской дороге навстречу надвигавшейся катастрофе. “Неприятель 15-го (октября. -- Е. Т.) оставил Ярославец и отступил по Боровской дороге; генерал Милорадович доносит, что неприятель был преследован от Малого Ярославца 8 верст”, -- в таких скромных словах известил Кутузов свою армию об одном из самых важных своих успехов в этой войне.
Начинали подводиться зловещие для агрессора итоги, без пышных бюллетеней и громких слов. Русский народный герой был всегда спокоен и прост.
Первым большим боем после вынужденного перехода Наполеона на разоренную Смоленскую дорогу был бой под Вязьмой. В сражении под Вязьмой 21 и 22 октября 1812 г. русские одержали новую блестящую победу. По донесению Кутузова, неприятель потерял убитыми и ранеными 6 тысяч человек, пленными -- 2500 человек. Русские потери были значительно меньше. Кутузов считает их до 500 человек. Уже после сражения была взята в плен из числа беглецов еще тысяча человек.
В свете признания все возраставшего значения активного, систематически проводимого, обдуманного и в целом и во многих частностях стратегического контрнаступления в совсем ином, чем раньше, виде предстает перед историком роль партизан. Накануне Бородина Кутузов смог уделить Денису Давыдову лишь незначительный отряд, на что Давыдов несправедливо жаловался своему другу и бывшему прямому начальнику Багратиону. Но как только появилась возможность, Кутузов ничего не жалел для усиления движения. Кутузов -- вождь регулярной армии -- стал в то же время центральным лицом в партизанском движении: он поддерживал партизан материальными средствами, он откомандировывал в отряды Давыдова, Сеславина, а также и в отряд Фигнера людей, восполнявших убыль в их рядах. Наконец, его штаб стал центром, куда стекались донесения о непрерывной борьбе партизан с отступавшим противником и откуда давались необходимые указания. Детализированных приказов, конечно, тут быть не могло. Со своим обычным тактом и умом Кутузов придал партизанскому движению нужную в интересах дела степень централизованности, как раз то, что было необходимо и возможно при этой форме военных действий, и вместе с тем ни в малейшей степени не стеснял действий отдельных начальников. Душа партизанского движения -- самостоятельность инициативы -- осталась нетронутой. Впрочем, никто другой не мог тогда сыграть эту роль в партизанском движении, кроме Кутузова. Он был не только военным вождем, но и любимцем народных масс, а в действиях партизан наиболее непосредственно осуществлялось сближение и ежедневное, постоянное сотрудничество офицерства и казачества, с одной стороны, и крестьянских предводителей, вроде Герасима Курина или Четвертакова, -- с другой.
При контрнаступлении роль партизан свелась вовсе не к тому, чтобы “беспокоить арьергарды” отступавшего противника, как об этом говорили в начале движения. Своими постоянными нападениями (и вовсе не только на арьергарды) партизаны поддерживали в неприятельских рядах (это мы знаем из французских показаний) мысль и ощущение, что идет нескончаемая битва.
Прошло Тарутино, а нападения продолжались и непрерывно поддерживали тревогу вплоть до Малоярославца. Прошел Малоярославец, однако сражения -- правда, малые, но зато ежедневные -- продолжались вплоть до Вязьмы, где французы в отместку партизанам прибегли к гнуснейшей и случайно лишь не удавшейся им попытке загнать население в городской собор, запереть его там и сжечь живьем. Прошла Вязьма -- и опять ни одного дня, вплоть до Смоленска, не было у противника уверенности, что не произойдет очередного нападения.
Наконец, от Смоленска до Березины партизаны уже и в самом деле вели постоянные бои, а Кутузов продолжал свою “малую войну”, отражая небольшие отряды со специальными заданиями против непомерно растянувшейся в длину отступающей неприятельской армии.
Губительные для Наполеона последствия Бородина и затем стоянки в Москве были условиями, сделавшими для него уже совсем невозможной надежду на победу в большом сражении над окрепшей и прекрасно организованной кутузовской армией, как это показали Тарутино и Малоярославец. После этих двух тяжелых поражений французам оставалась только медленная, но неизбежная гибель в самых ужасающих условиях, под ударами контрнаступления, осуществляемого и всей большой армией фельдмаршала, и “малой войной” командируемых небольших отрядов, и могущественно усилившимися партизанами.
Самой убийственной для французов чертой кутузовского контрнаступления оказалась его непрерывность. Стратегический план Кутузова нашел полное свое осуществление в наиболее целесообразной тактике.
Кутузов сидел в Ельне, затем ...........
Страницы: 1 | [2] | 3 | 4 |
|